Угловое окно

рассказ Э.Т.А. Гофмана

Перевод А.Федорова

Крупнейший представитель немецкого романтизма XVIII — начала XIX века, Э.Т.А.Гофман внес значительный вклад в искусство. Композитор, дирижер, писатель, он прославился как автор произведений, в которых нашли яркое воплощение созданные им романтические образы, оказавшие влияние на творчество композиторов-романтиков, в частности Р.Шумана.

В книгу включены произведения Гофмана, художественные образы которых так или иначе связаны с музыкальным искусством. Четыре новеллы ("Фермата", "Поэт и композитор", "Состязание певцов", "Автомат") публикуются в новом переводе А.Михайлова.

Моего бедного двоюродного брата постигла та же участь, что известного Скаррона. Мой брат, так же как и Скаррон, из-за тяжелой болезни совершенно лишился употребления ног и должен прибегать к помощи крепких костылей да жилистых рук угрюмого инвалида, который, в случае нужды, превращается в сиделку и помогает брату перебираться с постели на обложенное подушками кресло и с кресла — снова в постель. Но еще одна черта сближает моего двоюродного брата с этим французом, который, несмотря на свою малую плодовитость, ввел во французской литературе особый вид юмора, отклоняющийся от обычных путей французского остроумия. Мой двоюродный брат, так же как и Скаррон, — сочинитель, он, так же как и Скаррон, отличается особой живостью фантазии и придает своим шуткам причудливо-юмористический характер. Но к чести писателя немецкого следует отметить, что он никогда не считал нужным в качестве приправы добавлять к своим миниатюрным острым кушаньям asa foetida*, дабы пощекотать нёбо своим немецким читателям, которые плохо переносят подобное угощение. Ему достаточно той благородной пряности, которая возбуждает, но вместе и укрепляет. Люди с удовольствием читают то, что он пишет; говорят, его сочинения хороши и забавны; я в этом деле не знаток. Меня больше услаждали беседы кузена, и слушать его мне было приятнее, чем читать. Но именно это непреодолимое влечение к сочинительству стало для моего бедного кузена источником мучительных терзаний, даже злая болезнь оказалась не в силах остановить быстрый полет его фантазии, которая продолжала парить, все время создавая что-нибудь новое. Вот почему он рассказывал мне разные веселые истории, придуманные им, несмотря на бесконечные страдания, которые ему приходилось выносить. Но злой демон болезни преграждал путь мысли, не позволяя, чтобы она запечатлелась на бумаге. Едва мой кузен собирался что-нибудь записать, ему не только отказывались служить пальцы, но и самые мысли его разбегались и разлетались. От этого кузен впадал в самую что ни есть черную меланхолию.

______________

* Дьявольский помет (лат.).

— Брат, — сказал он мне однажды таким тоном, что мне страшно стало, брат, мне пришел конец. Я напоминаю себе старого сумасшедшего живописца, что целыми днями сидел перед вставленным в раму загрунтованным полотном и всем приходившим к нему восхвалял многообразные красоты роскошной, великолепной картины, только что им законченной. Я должен отказаться от той действенной творческой жизни, источник которой во мне самом, она же, воплощаясь в новые формы, роднится со всем миром. Мой дух должен скрыться в свою келью.

С тех пор мой двоюродный брат не допускал к себе ни меня, ни других знакомых. Старый угрюмый инвалид, сердясь и ворча, как злая собака, отгонял нас от дверей.

Надо сказать, что кузен мой живет довольно высоко, в маленьких низеньких комнатах. Таков уж обычай у писателей и поэтов. Да и что такое низкий потолок? Фантазия взлетает вверх и воздвигает высокие радостные своды, возносящиеся до самых небес, сверкающих синевой. Итак, подобно какому-нибудь садику, замкнутому оградой со всех четырех сторон и занимающему пространство в десять квадратных футов, комната моего кузена в ширину и длину невелика, но высота у нее немалая. К тому же квартира кузена находится в самой красивой части города — а именно на Большом рынке, окруженной великолепными зданиями, посреди которых на площади высится грандиозное и гениально задуманное здание театра. Мой кузен живет в угловом доме, и из окошка маленького кабинетика он сразу может обозревать всю панораму огромной площади.

Однажды, как раз в рыночный день, я шел, пробираясь сквозь толпу, по той улице, откуда уже издали виднеется угловое окно моего кузена. Я очень удивился, когда навстречу мне в этом окне ярким пятном мелькнула хорошо знакомая красная шапочка, которую кузен обычно носил в благополучные дни. Мало того! Подойдя ближе, я заметил, что кузен одет в свой нарядный варшавский шлафрок и курит праздничную турецкую трубку. Я помахал ему платком; мне удалось привлечь к себе его внимание, он приветливо кивнул. О, радостные надежды! С быстротою молнии я взлетел по лестнице. Инвалид отворил дверь; на лице его, обычно покрытом складками и морщинами и похожем на мокрую перчатку, на сей раз играли солнечные отсветы, придававшие этой роже вполне сносный вид. Он сообщил, что хозяин сидит в кресле и к нему можно зайти. В комнате было чисто убрано, а к ширме, закрывавшей постель, прикреплен лист бумаги и на нем крупными буквами начертаны слова:

ET SI MALE NUNC, NON OLIM SIC ERIT*

______________

* И если сейчас плохо, когда-нибудь станет иначе (лат.).

Все говорило о вполне возвратившейся надежде, о вновь проснувшейся жизненной силе.

— Ну вот, - закричал мой кузен, когда я вошел в кабинет, — ну вот, наконец-то ты, брат! Знаешь ли, я очень по тебе скучал! Ведь несмотря на то что тебе и дела нет до моих бессмертных творений, я тебя все-таки люблю, потому что у тебя бодрый дух и с тобой забавно, хоть ты и не забавник.

Я почувствовал, как от этого комплимента моего откровенного кузена вся кровь бросилась мне в лицо.

— Ты, чего доброго, думаешь, — продолжал кузен, не обращая внимания на мое смущение, — что я уже поправляюсь, или даже совсем поправился от моих недугов? Отнюдь нет. Ноги мои — непокорные вассалы, изменившие голове своего господина и не желающие иметь ничего общего с остальной частью моего достопочтенного трупа. Другими словами, я с места не могу двинуться и разъезжаю из угла в угол в этом кресле на колесах, а мой инвалид насвистывает мелодичнейшие марши, вспоминая свои военные годы. Но вот это окно — утешение для меня: здесь мне снова явилась жизнь во всей своей пестроте, и я чувствую, как мне близка ее никогда не прекращающаяся суетня. Подойди, брат, выгляни в окно!

Я сел против моего кузена на маленький табурет, для которого как раз хватило места в оконной нише. Действительно, зрелище было своеобразное и неожиданное. Рынок казался сплошной массой людей, тесно прижатых друг к другу, и можно было подумать, что яблоку, если бросить его в эту толпу, некуда будет упасть. Различнейшие краски маленькими пятнами играли в солнечных лучах. На меня все это произвело впечатление большой клумбы с тюльпанами, колеблемыми ветром, который клонит их то в ту, то в другую сторону, и я должен был сознаться себе, что зрелище это, правда, довольно занятно, но в конце концов утомительно, а у человека особенно восприимчивого может даже вызвать легкое головокружение, которое немного напоминает предшествующее сну полузабытье, не лишенное, впрочем, приятности. В этом я и увидел источник того удовольствия, что доставляет кузену угловое окно, и так прямо и сказал ему о своем предположении.

Но он обхватил голову руками, и между нами завязался следующий разговор.

Кузен. Брат мой, брат! Теперь я вижу ясно, что нет в тебе даже искорки литературного таланта. Тебе недостает главнейшего условия для того, чтобы когда-нибудь пойти по стопам твоего почтенного парализованного кузена, именно — глаза, по-настоящему умеющего видеть. Для тебя этот рынок всего только пестрая, сбивающая с толку путаница, какая-то лишенная смысла деятельность, суета, вовлекающая в свой водоворот толпу. Для меня же, о друг мой, в этом зрелище сочетаются разнообразнейшие сцены городской жизни, и мое воображение не хуже мастера Калло или нашего современника Ходовецкого набрасывает эскизы один за другим, и контуры их порой довольно-таки смелы. За дело, брат! Посмотрим, не удастся ли мне научить тебя хотя бы основам этого искусства — умению видеть. Погляди-ка на улицу, прямо перед собой! Вот возьми мой лорнет. Ты видишь эту несколько странно одетую особу, у нее еще на руке висит большая корзина для покупок? Особа эта, увлеченная разговором со щеточным мастером, по-видимому весьма быстро обделывает всякие делишки, вовсе не имеющие отношения к пище телесной.

Я. Я заметил ее. Вокруг головы она повязала яркий лимонно-желтый платок, на французский лад, точно тюрбан, и лицо ее, как и весь облик, ясно говорит, что она француженка. Вероятно, осталась после окончания войны и сумела неплохо здесь устроиться.

Кузен. Не плохо! Бьюсь об заклад, муж ее нажил недурное состояние в какой-нибудь отрасли французской промышленности, и жена может наполнить свою корзину самой лучшей провизией. Вот она устремляется в самую гущу. Попробуй, брат, не потерять ее из виду и проследить ее путь во всех извилинах. Желтый платок пусть ведет тебя.

Я. Ого! как несется сквозь толпу эта яркая желтая точка. Вот она приближается к церкви... вот она уже у лавок, торгуется... теперь она пропала... о горе, я потерял ее... нет, вот она вынырнула снова... там, где торгуют птицей; она схватила ощипанного гуся... ощупывает его ловкими пальцами.

Кузен. Молодец, кузен! Сосредоточивая взгляд, всегда видишь более отчетливо. Но не буду докучать тебе, пытаясь научить искусству, которому вряд ли можно научиться, дай-ка я обращу твое внимание на всякие забавные сцены, а сейчас они начнут развертываться у нас перед глазами! Видишь ту женщину, которая вон там, на углу, острыми локтями прокладывает себе дорогу, хотя там и нет особой давки?

Я. Что за нелепая фигура. Шелковая шляпа, капризно-бесформенная, не желающая считаться ни с какими модами, пестрые развевающиеся перья... короткая шелковая накидка, окончательно утратившая всякий цвет... поверх накидки довольно приличная шаль... креповая обшивка желтого ситцевого платья спускается чуть ли не до щиколотки... голубовато-серые чулки... башмаки со шнуровкой... за нею следом рослая служанка с двумя корзинами, сеткой для рыбы, мешком для муки. Господи, помилуй! Какие неистовые взгляды мечет эта шелковая особа! С какой яростью врывается в самую гущу толпы! Как за все хватается — и за овощи, и за фрукты, и за мясо и так далее и так далее, как она все разглядывает, ощупывает, из-за всего торгуется и ничего не покупает!

Кузен. Эта особа не пропускает ни одного рыночного дня, я называю ее бешеной хозяйкой. Мне представляется, что она дочь богатого горожанина, может быть состоятельного мыловара, и что руки ее с полагающимися annexis* не без труда добился какой-нибудь секретарек. Красотою и грацией небо ее не наделило, зато у всех соседей она слыла самой домовитой, самой хозяйственной девушкой, и действительно, она такая хозяйственная и так неистово хозяйничает каждый день с утра до вечера, что бедный секретарь рад бы позабыть обо всем на свете и убраться за тридевять земель. Вечно гремят все трубы и литавры, сопровождая своими звуками и покупки, и мелкие заказы, и вообще удовлетворение многообразных нужд домашнего обихода, и, таким образом, дом секретаря уподобляется некоему футляру, под оболочкой которого заводной механизм непрестанно исполняет дикую симфонию, сочиненную самим дьяволом. Примерно каждый четвертый базарный день ее сопровождает новая служанка.

______________

* Придатками (лат.).

Sapienti sat*. Ты видишь... да нет, смотри туда, вон там только что образовалась группа — достойная того, чтобы ее обессмертил карандаш какого-нибудь Хогарта. Гляди-ка туда, брат, — место у третьей двери в театр!

______________

* Мудрому достаточно (лат.).

Я. Там несколько старух, они сидят на низких стульях. Перед каждой средних размеров корзина, где разложен весь товар хозяйки. Одна продает пестрые платки, это — товар-приманка, рассчитанный на неопытный глаз. У другой разложены синие и серые чулки, шерсть для вязания и тому подобное. Они наклонились друг к другу, шипят, нашептывают что-то на ухо... Одна из них держит чашечку, попивает кофе; другая, всецело захваченная темой разговора, как будто позабыла о рюмочке, содержимое которой только что собиралась проглотить. Эти физиономии в самом деле бросаются в глаза! Какие демонические улыбки! И как они жестикулируют сухими, костлявыми руками!

Кузен. Эти две женщины вечно сидят вместе, и хотя они торгуют разными вещами и между ними поэтому не должно быть столкновений, а следовательно, и настоящей зависти, все же они до сего дня всегда злобно косились друг на друга и, насколько я смею доверять себе как опытному физиономисту, язвительно переругивались. О, смотри, смотри, брат! Скоро они будут — одна душа. Торговка платками предлагает чашечку кофе продавщице чулок. Что бы это значило? Я-то знаю. Несколько минут тому назад к ее корзине подошла, привлеченная заманчивым товаром, девушка лет шестнадцати, не старше, хорошенькая как ангел, и вся ее манера держаться говорила о благонравии и стыдливой бедности. Желания ее устремлялись к белому платку с пестрой каемкой, который ей, вероятно, очень был нужен. Она к нему приценилась, старуха пустила в ход всю свою торговую хитрость и развернула платок, так что пестрые краски еще ярче заиграли в солнечных лучах. Насчет цены сговорились. Но когда бедняжка развязала уголок носового платка и извлекла все, что было в ее скудной казне, наличность оказалась недостаточной для такой покупки. Со слезами на глазах, с пылающими щеками девушка поспешила прочь, а старуха злобно рассмеялась, сложила платок и бросила в корзину. Можно себе представить, какие изысканные выражения она при этом пустила в ход. Но вот, оказывается, другая старуха — такая же чертовка — знает эту бедняжку и может позабавить разочарованную соседку печальной повестью о разорившейся семье, превратив ее в скандальную хронику жизни легкомысленной, чуть ли не преступной. Чашка кофе была, несомненно, наградой за безбожную клевету.

Я. Во всем, что ты тут придумываешь, дорогой кузен, нет, должно быть, и крупицы правды, но я смотрю на этих женщин — и вот благодаря живости твоего описания все мне кажется таким правдоподобным, что я волей — неволей должен поверить.

Кузен. Пока мы не выпустили из поля зрения стену театра, давай бросим еще взгляд на ту добродушную толстую женщину с лоснящимися от здоровья щеками, что сидит на плетеном стуле, стоически спокойная и непринужденная, спрятав руки под белый передник, перед ней на кусках белой материи разложено великое множество ярко начищенных ложек, ножей и вилок, фаянса, старомодных фарфоровых тарелок и мисок, чайных чашек, кофейников, чулок и мало ли чего еще, так что ее товар, скопленный, вероятно, по частям, на маленьких аукционах, составляет прямо-таки orbis pictus*. С неизменным выражением лица она выслушивает, какие цены ей предлагают, не заботясь об исходе сделки, столковывается с покупателем, протягивает из-под передника руку, но только затем, чтобы получить деньги, а проданную вещь предоставляет покупателю брать самому. Это — спокойная, основательная торговка, и она уже кое-чего добьется. Месяц тому назад весь ее склад состоял примерно из полдюжины тонких бумажных чулок и такого же количества стаканов. Торговля с каждым разом идет у нее все лучше, а стула поудобнее она себе не приносит и по-прежнему прячет руки под передником, — отсюда можно сделать вывод, что она обладает спокойствием духа и удача не увлекает ее на путь гордости и заносчивости. А презабавная мысль пришла мне вдруг в голову! Как раз в эту минуту я представил себе совсем маленького, злорадного чертенка, который, подобно своему собрату, что на рисунке Хогарта сидит под стулом монахини, заполз под стул нашей торговки и, позавидовав ее счастью, коварно подпиливает ножки. Бац! — она падает на свой фарфор и хрусталь — и вот всей торговле конец. Это ведь было бы падением в самом подлинном смысле слова.

______________

* Мир в картинах (лат.).

Я. Право, дорогой кузен, ты уже научил меня лучше видеть. Скользя взглядом по этой путаной и пестрой зыби толпы, я время от времени замечаю молоденьких девушек, которые, в сопровождении опрятно одетых кухарок, несущих большие и блестящие корзины для покупок, пересекают рынок и приценяются к тому, что здесь есть для нужд хозяйства. Модные наряды этих девушек и их манеры не допускают сомнения в том, что отцы их уже во всяком случае именитые горожане. Как это они попадают на рынок?

Кузен. Очень просто. Уже несколько лет как вошло в обычай, даже в семьях высших чиновников, посылать дочерей на рынок, чтобы они на практике знакомились с домашним хозяйством и учились покупать провизию.

Я. В самом деле, похвальный обычай: он не только приносит практическую пользу, но, наверно, развивает в девушках вкус к хозяйству.

Кузен. Ты так думаешь, кузен? А вот я думаю обратно. В чем для них цель закупки провизии, как не в том, чтобы убедиться в добротности товара и в действительных рыночных ценах? Качество, признаки, вид хороших овощей, хорошего мяса и так далее — все это молодая хозяйка с легкостью может узнать и иначе, а маленькая экономия, возможность выгадать несколько пфеннигов, которая даже и не осуществляется, поскольку сопровождающая кухарка, несомненно, вступает в тайное соглашение с продавцами, не искупает того вреда, который очень легко может причинить посещение рынка. Ради каких-то жалких пфеннигов я никогда не стал бы подвергать свою дочь риску оказаться среди всякого сброда, услышать непристойность, проглотить скверные слова какой-нибудь распутной женщины или грубого парня. А уж что касается известного рода предприимчивых юношей, которые, вздыхая от любви, разъезжают верхом в синих сюртуках или расхаживают в желтых куртках с черными воротниками, то рынок... Но посмотрите-ка, посмотрите, кузен! Как тебе нравится та девушка, что сейчас показалась около колодца в сопровождении пожилой кухарки? Возьми мой лорнет, кузен, возьми мой лорнет!

Я. О, что за создание! Воплощение грации, само обаяние! Но она стыдливо опускает глаза... шаги ее робки... нерешительны; она боязливо льнет к своей спутнице, а та стремительно протискивается вперед и прокладывает ей дорогу в гуще толпы. Я за ней слежу... вот кухарка остановилась перед корзинами с зеленью... торгуется... притянула к себе малютку, которая, слегка отвернувшись, быстро-быстро вынимает деньги из кошелька, лишь бы только отделаться. Благодаря красной шали я не потеряю ее из виду. Они, по-видимому, ищут чего-то и не могут найти. Наконец-то, наконец они остановились около женщины, продающей в хорошеньких корзинках более дорогую зелень. Внимание прелестной малютки всецело привлекла к себе корзина чудеснейшей цветной капусты, девушка сама выбирает кочан и кладет его кухарке в корзину. Что это? Ах, бессовестная кухарка! Вынимает кочан из корзины, кладет его обратно в корзину торговки и выбирает другой кочан, а сама сердито трясет увесистой головой, украшенной рогатым чепцом, из чего явствует, что она вдобавок осыпает упреками бедняжку, которая впервые захотела быть самостоятельной.

Кузен. Что, по-твоему, должна чувствовать эта девушка, которую заставляют заниматься хозяйством, а это совсем не соответствует ее нежному характеру. Я знаю эту милую малютку: она дочь тайного советника финансов, простое, далекое от всякого жеманства существо, полное настоящей женственности и одаренное тем проницательным умом и тонким тактом, который так свойствен подобным женщинам. Ого, кузен, вот это называется счастливым совпадением! Там, из-за угла, выходит полная противоположность этому созданию. Как тебе нравится та, другая девушка, кузен?

Я. О, какая стройная, изящная фигура! Молодая... легкая и быстроногая, смело, непринужденно смотрит на мир... в небе над ней всегда солнце... а вокруг — веселая музыка. Как отважно, как беспечно пробирается она в густой толпе! Служанка, что следует за ней с корзиной на руке, как будто не старше ее, и, кажется, между ними своего рода товарищеские отношения. Мамзель очень мило одета, шаль модная, шляпа — подходящая для утренней прогулки, фасон платья выбран со вкусом, все мило и вполне прилично. Увы! что я вижу? На девице белые атласные башмачки. На рынок — в обветшавшей бальной обуви! Вообще, чем дольше я гляжу на эту девушку, тем сильнее мне бросается в глаза какое-то своеобразие, которое мне трудно определить словами. Правда, она как будто весьма старательно и усердно покупает, выбирает, торгуется, болтает, жестикулирует, и все это с такой живостью, что граничит с возбуждением. Но мне кажется, кроме покупок, ей нужно еще и что-то другое.

Кузен. Браво, браво, кузен! Взгляд твой, как я вижу, становится проницательней. Посмотри-ка, дорогой мой: несмотря на скромность ее платья и даже если не брать в расчет легкость ее движений — уже по белым атласным башмачкам, надетым для рынка, можно догадаться, что эта мамзель причастна к балету или вообще к театру. А чего ей хочется еще, это, может быть, скоро будет видно. Ага! Уже! Посмотри-ка, дорогой кузен, туда, направо и скажи мне, кого ты видишь там на тротуаре перед гостиницей, где народу довольно мало.

Я. Я вижу высокого стройного юношу в желтой короткой куртке с черным воротником и стальными пуговицами. На голове у него маленькая красная шапочка, вышитая серебром, а из-под нее выбиваются прекрасные черные кудри, пожалуй чересчур пышные. Выражение бледного, мужественно красивого лица немало облагораживают черные усики над губой. Под мышкой у него папка — это, без сомнения, студент, намеревавшийся идти на лекцию, но он стоит, словно прирос к земле, пристально смотрит в сторону рынка и, кажется, забыл и о лекции и обо всем на свете.

Кузен. Это так, дорогой кузен. Все его мысли обращены к нашей маленькой актрисе. Минута настала, он подходит к большой фруктовой лавке, где заманчиво высятся груды самого лучшего товара, и, по-видимому, спрашивает каких-то фруктов, которых сейчас нет и в помине. Совершенно немыслимо, чтобы хороший обед обошелся без фруктов на десерт, поэтому свои хозяйственные закупки и наша маленькая актриса завершает во фруктовой лавке. Круглое краснощекое яблоко шаловливо выскользнуло из маленьких пальчиков... юноша в желтом наклоняется, подымает его... театральная фея делает легкий грациозный реверанс... разговор завязался... взаимная помощь и советы при выборе апельсинов, представляющем немалые трудности, окончательно укрепляют знакомство, завязавшееся, наверно, еще раньше, а между тем уже намечается приятное рандеву, которое потом, конечно, будет повторяться и варьироваться на разнообразные лады.

Я. Пускай себе питомец наук любезничает и выбирает апельсины сколько ему угодно — меня это не занимает, тем более что там, у театрального фасада, на углу, где цветочницы выставили свой товар, снова показался этот ангел, очаровательная дочка тайного советника.

Кузен. Туда, на цветы, я не люблю смотреть, дорогой кузен; для этого у меня совсем особое основание. Цветочница, у которой обычно всегда в изобилии самые лучшие гвоздики, розы и другие редкие цветы, — милая и весьма хорошенькая девушка, стремящаяся ближе приобщиться к культуре: когда она не занята торговлей, то усердно читает книжки, мундир которых показывает, что они принадлежат к огромной армии Краловского, победоносно внедряющей просвещение в самые отдаленные уголки столицы. Для беллетриста читающая девушка-цветочница — зрелище неотразимое. И вот как-то раз, уже давно, проходя мимо цветов — а они выставляются для продажи каждый день, — я, увидя читающую цветочницу, в удивлении остановился. Сидела она словно в беседке из цветущей герани, раскрыв книгу на коленях и подперев голову рукой. Герою, должно быть, как раз грозила опасность, или вообще наступил какой-то важный момент в развитии действия, ибо щеки девушки пылали все ярче, губы ее дрожали; она, казалось, совершенно забыла обо всем, что ее окружает. Я совершенно откровенно признаюсь тебе, брат, в странной писательской слабости. Я стоял как завороженный и переступал с ноги на ногу. Что может читать девушка? — вот мысль, которая целиком завладела мною. Во мне проснулся дух литературного тщеславия и стал дразнить меня предчувствием, не мое ли собственное произведение уносит сейчас девушку в фантастический мир моих грез. Наконец я набрался смелости и спросил, сколько стоит кустик гвоздики, стоявший поодаль. Пока девушка ходила за кустом гвоздики, я спросил: "Что это вы тут читаете, милое дитя?" — и взял раскрытую книгу. О небо! Это в самом деле была одна моя вещица, а именно... Девушка принесла цветы и назвала цену, вполне умеренную. Но что цветы, что куст гвоздики! Девушка в эту минуту представляла для меня публику гораздо более драгоценную, чем все блестящее общество столицы. Взволнованный, окрыленный сладостнейшими чувствами, какие только может переживать автор, я с деланным равнодушием спросил девушку, нравится ли ей книга. "Ох, сударь, — ответила девушка, — уж какая это забавная книжка. Сперва все немножко путается в голове, но потом — словно сама все это видишь". К моему немалому удивлению, девушка вполне ясно и понятно изложила мне содержание сказки, и я убедился, что она уже несколько раз читала книжку. Она повторила, что презабавная книжка: то она смеялась, то ей становилось грустно до слез. Она посоветовала мне, если я еще не читал этой книжки, пойти взять ее пополудни у господина Краловского: она как раз в это время меняет книги. Тут я приготовился ошеломить ее. Опустив глаза, голосом, сладость которого подобна была меду мегарских пчел, с блаженной улыбкой, говорившей о счастии быть автором, я пролепетал: "Вот, мой ангел, сам сочинитель книги, которая доставила Вам такое удовольствие, он стоит перед вами собственной персоной". Девушка безмолвно смотрела на меня, широко раскрыв глаза, открыв рот. Я счел это за выражение высшего восторга, чуть ли не радостного испуга, вызванного тем, что божественный гений, чья творческая сила создала такое произведение, столь внезапно появился около гераней. А может быть, — подумал я, увидев, что выражение ее лица так и не меняется, — может быть, девушка вовсе и не поверила в счастливый случай, который привел ее встретиться с знаменитым автором. Тут я всеми способами стал доказывать ей мое тождество с автором книги, но она словно окаменела, и с губ ее только срывались восклицания: "Хм... вот как? Да ну... вот оно что... Да как же это?" Но к чему столь пространно описывать тебе чувство глубокого стыда, какое я пережил в эту минуту? Оказалось, девушка никогда не думала о том, что книги, которые она читает, прежде должны быть сочинены. Понятие о писателе, о поэте было ей совершенно незнакомо, и, право же, я думаю, если бы еще порасспросить ее, всплыла бы наружу наивная детская вера в то, что книги, по божьему велению, вырастают, как грибы.

Я робким голосом еще раз спросил, сколько стоит куст гвоздики. А между тем у девушки, должно быть, возникла совсем новая, хоть и смутная мысль о том, как изготовляются книги: пока я отсчитывал деньги, она простодушно и непринужденно спросила меня, сочиняю ли я все книги для господина Краловского. Я стремглав понесся прочь с моим кустом гвоздики.

Я. Ах, брат, вот это и есть наказанное авторское тщеславие. Но пока ты мне рассказывал эту трагическую историю, я глаз не отводил от моей любимицы. Только возле цветов кухонный демон предоставил ей полную свободу. Угрюмая гувернантка — повариха поставила на землю тяжелую корзину с покупками и предалась невыразимому наслаждению беседы с тремя своими товарками, то скрещивая толстые руки на груди, то подбочениваясь, когда это требовалось для внешней риторической убедительности рассказа, и в речи ее, вопреки завету Библии, встречались не только такие слова, как: да, да и нет, нет. Посмотри, какое множество чудесных цветов приглядел для себя этот милый ангел, и теперь их несет за нею здоровенный парень! Но что это? Нет, мне не слишком нравится, что она лакомится на ходу вишнями из корзиночки. Сдружится ли с этими вишнями тонкий батистовый платок, наверно положенный в нее?

Кузен. Когда у юного существа вдруг вспыхивает аппетит, оно не думает о вишневых пятнах, их легко вывести щавелевой солью и другими испытанными домашними средствами. И ведь в том-то и заключается настоящая детская непринужденность: малютка, избавившись от тягостных для нее покупок на рынке, чувствует себя теперь опять совсем свободной. Но вот уже давно обратил на себя мое внимание и остался для меня неразрешимой загадкой тот мужчина, что стал сейчас там, поодаль, у второго колодца, около повозки, на которой стоит крестьянка, — она за гроши продает сливовое повидло, черпая его из большой бочки. Прежде всего, дорогой кузен, полюбуйся ловкостью, с какой эта женщина, вооружившись большой деревянной ложкой, отпускает сперва солидным покупателям — кому четверть или полфунта, а то даже и целые фунты, а потом с быстротою молнии кидает жадным лакомкам, подставляющим бумажные фунтики или даже свои меховые шапки, — вожделенную грошовую порцию, которую они с наслаждением тут же и съедают — великолепный утренний завтрак! Икра для простонародья! Глядя, как умело эта женщина накладывает повидло, помахивая своей ложкой, я вспоминаю слышанный однажды в детстве рассказ, будто на какой-то богатой крестьянской свадьбе дело дошло до такого великолепия, что нежнейшую рисовую кашу, покрытую толстой корочкой из сахара, корицы и гвоздики, черпали с помощью цепа. Каждому из уважаемых гостей стоило только преспокойнейшим образом открыть рот, чтобы получить надлежащую порцию, и все шло как в сказке про блаженную страну с молочными реками. Но ты-то, кузен, приметил человека, о котором я говорю?

Я. Разумеется. Чья только фантазия создала этот причудливый и нелепый персонаж? Мужчина, ростом по меньшей мере в шесть футов, худой как щепка, вытянулся как свечка, выпятив грудь. На нем маленькая приплюснутая треугольная шляпа, а на затылке — кошелек для волос, который во всю ширину мягко опускается по спине. Серый сюртук, скроенный по очень давней моде, застегнут снизу доверху и плотно прилегает к телу, не образуя ни единой складки, и только сейчас, когда он подошел к повозке, я заметил, что на нем черные панталоны, черные чулки, а на башмаках большие оловянные пряжки. Что у него может быть в этом четырехугольном ящике, который он несет, так бережно обхватив левой рукой; больно уж он похож на ящик торговца-разносчика?

Кузен. Это ты сейчас узнаешь — ты только смотри внимательно!

Я. Он открыл крышку ящика... Солнце освещает его внутренность... Сверкающие отсветы! Ящик выложен жестью. Сняв шляпу, человек отвешивает прямо-таки почтительный поклон женщине с повидлом. Какое на редкость выразительное лицо! Тонкие сжатые губы... ястребиный нос... большие черные глаза... густые брови... черные волосы... тупей завит en coeur*, над ушками маленькие жесткие букли. Ящик он протягивает женщине, стоящей на возу, она без дальних разговоров накладывает в него повидло и, приветливо кивнув, возвращает его владельцу. Тот, снова поклонившись, удаляется... Вот он проскользнул к бочке с селедками... Открывает одно из отделений ящика, кладет в него несколько купленных сельдей и задвигает его. Третье отделение, как я вижу, предназначено для петрушки и всякой иной зелени. Теперь он большими торжественными шагами несколько раз пересекает рынок и наконец останавливается у стола, где разложены богатые запасы ощипанной птицы: здесь он, так же как и всюду, прежде чем прицениться, отвешивает низкие поклоны... Многословно и долго разговаривает с торговкой, которая смотрит на него особенно благосклонно... Осторожно ставит ящик на землю, хватает двух уток и преспокойно засовывает их в карман. О небо! За ними последовал еще и гусь! На индюка он, сладко подмигивая, только посмотрел; но все-таки не может удержаться, чтобы не дотронуться до него указательным и средним пальцами, не поласкать его. Он быстро поднимает с земли свой ящик, необычайно любезно кланяется торговке и отправляется дальше, с трудом оторвавшись от соблазнительного предмета своих вожделений. Вот он идет прямо к мясным лавкам. Уж не повар ли этот человек, и ему предстоит, может быть, готовить званый обед? Он купил телячью ножку и тоже засунул ее в один из своих огромных карманов. Теперь он закончил покупки и шагает по Шарлоттенштрассе с таким видом, приняв такую удивительную осанку, словно попал сюда из какого-то далекого и чуждого мира.

______________

* В форме сердечка (фр.).

Кузен. Довольно уже ломал я себе голову над этим экзотическим персонажем. А что ты скажешь, брат, о моей гипотезе? Человек этот — старый учитель рисования, преподававший, а может быть, еще и преподающий в учебных заведениях средней руки. Благодаря всякого рода прибыльным делам он накопил много денег; он скуп, недоверчив и до того циничен, что просто противно; старый холостяк. Одному лишь божеству поклоняется он — своему чреву; вся его радость — это хорошо поесть, разумеется в одиночестве, у себя в комнате. Прислуги у него нет вовсе, он все делает сам. На рынке, как ты видел, он закупает провизию на полнедели и сам в маленькой кухоньке, рядом со своей жалкой каморкой, готовит кушанья, которые затем и поедает с аппетитом, даже, пожалуй, с некой животной жадностью, ибо этот повар всегда сумеет угодить хозяину. Как ловко и целесообразно он приспособил старый ящик от красок в корзину для покупок, что ты тоже видел, дорогой кузен.

Я. Прочь от этого мерзкого человека!

Кузен. Почему "мерзкого"? "Нужны на свете и такие чудаки", — сказал один многоопытный муж, и он прав, ибо в разнообразии никогда не может быть чрезмерной пестроты. Но если тебе, дорогой кузен, этот человек слишком уж не нравится, могу изложить еще одну гипотезу по поводу того, кто он такой и что он делает. Четыре француза, и притом все парижане, — учитель французского языка, учитель фехтования, учитель танцев и пирожник — еще в молодости в один и тот же день прибыли в Берлин и, как это было естественно в то время (в конце прошлого века), нашли здесь хороший заработок. С той минуты как они встретились в дилижансе, они заключили теснейший дружеский союз, стали жить душа в душу и каждый вечер после дневных трудов, как настоящие старые французы, проводили вместе, оживленно беседуя за скромным ужином. Ноги танцмейстера отяжелели, руки фехтмейстера ослабели от старости, наставника в языке одолели соперники, хвалившиеся новейшим парижским выговором, а пирожника с его хитрыми выдумками обогнали более молодые искусники по части кухни, приученные ко всяким прихотям парижских гастрономов.

Но тем временем каждый из верных участников этого неразрывного квартета успел себе обеспечить старость. Они поселились вместе в большой, вполне приличной квартире, хотя и в отдаленной части города, прекратили свою деятельность и, верные старофранцузским обычаям, зажили весело и беспечно, успешно избежав всех бедствий и трудностей тяжкого безвременья. У каждого свои обязанности, служащие на пользу и удовольствие всей компании. Учитель танцев и фехтмейстер посещают своих старых учеников, заслуженных офицеров, достигших высоких чинов, камергеров, гафмаршалов и так далее, ибо они подвизались в самом аристократическом кругу, и собирают последние новости в качестве материала для своих бесед, а этот материал неиссякаем. Учитель французского языка роется в лавках букинистов, стараясь отыскать как можно больше произведений, язык которых одобрила Академия. Пирожник заботится о столе, он сам все покупает, сам готовит кушанья, и в этом ему помогает старый слуга-француз. А с тех пор как умерла беззубая старуха француженка, опустившаяся до того, что из гувернантки она в конце концов превратилась в судомойку, им, кроме того, еще прислуживает толстощекий мальчик, которого они взяли из "orphelins francais"*. Вон там и идет этот малыш в небесно — голубом камзольчике, на одной руке у него корзина с булочками, на другой — корзина, в которой высоко нагроможден салат. Вот как я мгновенно превратил учителя рисования, мерзкого циника немца в добродушного пирожника-француза, и думаю, что его внешность, весь его облик прекрасно соответствует подобному толкованию.

______________

* Из приюта для сирот-французов (фр.).

Я. Эта выдумка делает честь твоему писательскому таланту, дорогой кузен. Но уже несколько минут, как мне бросились в глаза вон те высокие белые перья на шляпе, что подымаются из самой гущи толпы. Наконец-то около колодца появляется и сама владелица перьев — высокая, стройная женщина, отнюдь не дурная собой; на ней с иголочки новая светло-красная мантилья из тяжелой шелковой материи, шляпа — новейшего фасона, прикрепленная к ней вуаль — из хороших кружев, белые лайковые перчатки. Что заставило эту нарядную даму, должно быть приглашенную куда-нибудь на завтрак, протискиваться сквозь рыночную толпу? Но что это? Она тоже принадлежит к покупательницам? Она остановилась и машет рукой грязной, оборванной старухе, а та несет поломанную корзинку для покупок и с трудом ковыляет за своей госпожой — воплощение нищеты, какую терпит простой народ. Нарядная дама остановилась у театра на углу, чтобы подать милостыню слепому солдату, прислонившемуся к стене. Она с усилием снимает перчатку с правой руки — о боже! — наружу показывается багровый кулак, к тому же довольно сильно напоминающий мужскую руку. Но, недолго порывшись в кошельке, она быстро сует монету слепому в руку, пробегает половину Шарлоттенштрассе, а далее шествует уже величественной прогулочной походкой к Унтер ден Линден, больше не беспокоясь о своей оборванной спутнице.

Кузен. Старуха поставила корзину на землю, чтобы отдохнуть, и ты одним взглядом можешь окинуть все покупки изящной дамы.

Я. Они и в самом деле довольно забавны: кочан капусты, много картофеля, несколько яблок, маленький хлебец, две-три селедки, завернутые в бумагу, овечий сыр не слишком аппетитного цвета, баранья печенка, розовый кустик в горшочке, пара туфель, подставка для обуви. Чего только...

Кузен. Полно, полно, кузен, довольно о красной особе! Посмотри внимательно на этого слепого, которому легкомысленное дитя порока подало милостыню. Возможен ли более трогательный пример незаслуженного человеческого страдания и благочестивого, кроткого смирения, покорности богу и судьбе? Прислонившись спиной к стене театра, положив костлявые высохшие руки на посох, который он выставил немного вперед, чтобы неразумные прохожие не отдавили ему ноги, высоко подняв мертвенно-бледное лицо, надвинув на самые глаза свою солдатскую шапчонку, он неподвижно стоит всегда на том же месте с раннего утра и до окончания торговли.

Я. Он просит милостыню, а ведь об ослепших воинах так хорошо заботятся!

Кузен. Ты сильно заблуждаешься, дорогой кузен. Этот бедняга исполняет обязанности слуги у одной женщины, которая торгует зеленью и принадлежит к низшему разряду этих торговок, — ведь более важные доставляют сюда зелень на повозках. А этот слепой является каждое утро, нагруженный корзинками с зеленью, словно вьючное животное, чуть ли не до земли сгибаясь под тяжестью, идет, шатаясь, и только с помощью палки удерживается на ногах. Высокая, полная женщина, которая держит его в услужении или, может быть, пользуется его помощью только для доставки зелени на рынок, даже не дает себе труда взять его за руку, когда он уже почти совершенно обессилен, и довести до его места, до того самого места, где он стоит сейчас. Здесь она снимает с его спины корзинки, которые уносит уже сама, и оставляет его, нимало не заботясь о нем до тех пор, пока торговля не кончится и она снова не нагрузит его своими корзинками, теперь совершенно или частично опустевшими.

Я. А ведь удивительно, что мы сразу узнаем слепых, даже если глаза у них и не закрыты и никакой видимый изъян не указывает на угасшее зрение, узнаем по присущей всем им особенности: они высоко и прямо держат голову, в этом словно выражается неустанное стремление слепого — увидеть что-нибудь в окружающем его мраке.

Кузен. Для меня нет зрелища более трогательного, чем слепой, когда он, подняв голову, как будто всматривается вдаль. Для несчастного угасли зори жизни, но духовными очами он стремится уже сейчас увидеть вечный свет, что сияет ему в мире ином, свет утешения, надежды и блаженства. Но я делаюсь слишком серьезен. Этот слепой солдат дает мне всякий раз обильнейшую пищу для наблюдений. Ты замечаешь, дорогой кузен, как живо проявляется сострадание берлинцев к этому несчастному. Часто они целой вереницей проходят мимо него, и никто не преминет подать ему милостыню. Но вся суть в том, как это делается. Понаблюдай-ка, дорогой кузен, и скажи мне, что ты увидишь!

Я. Подходят три или четыре рослые и крепкие служанки, нет, их пять; корзины, набитые покупками, среди которых есть и тяжелые, больно режут их сильные, уже распухшие и посиневшие руки; они спешат, чтобы освободиться от своей ноши, и все же каждая из них на мгновение останавливается, быстро запускает руку в корзину и сует слепому монету в руку, даже не глядя на него. Этот расход, как нечто необходимое и неизбежное, предусмотрен бюджетом рыночного дня. Так и должно быть! Вот идет женщина, по лицу, по всему облику ее ясно угадываются зажиточность и довольство; она останавливается перед инвалидом, вынимает кошелек, ищет в нем, ищет, и ни одна монета не кажется ей достаточно мала для акта благотворительности, который она намеревается совершить. Она окликает свою кухарку, но, оказывается, и у той вся мелочь вышла — приходится разменять деньги у зеленщиц. Наконец дрейер, предназначенный для нищего, найден. Теперь она похлопывает слепого по руке, чтобы он заметил, что сейчас ему что-то дадут; он открывает ладонь; благодетельная дама кладет на нее монету и зажимает ему руку, чтобы драгоценный дар не потерялся. А отчего та хорошенькая девица все семенит вокруг да около и все ближе и ближе подходит к слепому? А! мимоходом она быстро-быстро, так что, наверно, никто и не заметил этого, кроме меня, направившего на нее свой лорнет, сует слепому монету, и наверно, это был не дрейер. Мужчина в коричневом сюртуке, что идет там с таким добродушным видом, довольный, откормленный, — наверно, очень богатый горожанин. Он тоже останавливается перед слепым и вступает с ним в долгий разговор, загораживая прохожим дорогу и мешая им подать слепому милостыню. Наконец-то он достает из кармана огромный зеленый кошелек, не без усилий открывает его и так отчаянно роется в нем, что я даже отсюда как будто слышу звон денег. "Parturiunt montes"*. Но право же, мне думается, что благородный филантроп, тронутый зрелищем горя, выбрал стертую монету, и несмотря на все это, я полагаю, что по рыночным дням слепой собирает сравнительно много, и меня удивляет, что он все принимает без малейшего знака благодарности; лишь легкое движение губ, которое я, кажется, улавливаю, показывает, что он что-то произносит, должно быть — благодарит; но и это движение губ я замечаю только изредка.

______________

* "Горы мучаются родами" — начало стиха Горация (из "Поэтического искусства"): "Parturiunt montes, nascitur ridiculus mus" ("Горы мучаются родами, а родится смехотворная мышь").

Кузен. Ведь это же явное выражение полнейшей покорности судьбе. Что ему деньги? Он не может распоряжаться ими; свою ценность они приобретают только в руках другого, кому он должен всецело довериться. Я, может быть, очень ошибаюсь, но мне кажется, что торговка, для которой он носит корзины с зеленью, — адски злое существо и что она плохо обращается с этим несчастным, хотя и налагает арест на все деньги, которые ему подают. Всякий раз, когда он несет обратно ее корзины, она на него ворчит больше или меньше, в зависимости от того, как шла у нее торговля. Уже мертвенно — бледное лицо слепого, его истощенное тело, лохмотья, в которые он одет, позволяют догадываться, что его доля — весьма тяжелая, и деятельному, достойному филантропу не мешало бы обстоятельно вникнуть в его положение.

Я. Оглядывая весь рынок, я замечаю, какое живописное зрелище представляют возы с мукой, над которыми натянуто полотно: ведь глазу они как бы служат точкой опоры, вокруг которой пестрая масса расчленяется на четкие группы.

Кузен. Что до белых возов с мукой и покрытых белой пылью парней и румяных девушек, каждая из которых — bella molinaria*, то могу описать тебе и нечто совершенно противоположное. Дело в том, что мне мучительно недостает семейства угольщиков, которое раньше продавало свой товар как раз напротив моих окон, у театра, теперь им, по-видимому, отведено место в другом конце. Представлю тебе членов этого семейства. Один из них, высокий и сильный мужчина с выразительной физиономией, резкими чертами лица, живыми, даже порывистыми движениями, — словом, верный портрет тех угольщиков, что описываются в романах. Право, повстречайся я с этим человеком в лесу один на один, я затрясся бы от страха, и его дружеское расположение было бы для меня в ту минуту всего драгоценнее. Разительнейший контраст представляет другой член этого семейства — странный горбатый человечек, ростом не выше четырех футов, необычайно комичный. Ты знаешь, дорогой кузен, что есть люди очень странного телосложения: с первого взгляда видишь, что перед тобой горбун, а ближе присмотревшись, никак не можешь определить, где же у него, собственно, горб.

______________

* Прекрасная мельничиха (ит.).

Я. Вспоминаю по этому поводу наивное изречение одного остроумца вояки, который нередко сталкивался с подобной игрой природы и весьма неодобрительно относился к этому диковинному явлению. "Горб, — говорил он, — горб у этого человека есть, но где у него горб — сам черт не разберет!"

Кузен. У природы было на уме сделать из моего маленького угольщика исполинскую фигуру футов семи, об этом говорят его огромные руки и ноги, чуть ли не самые большие из всех, какие я только видел на моем веку. Этот человек, в плаще с большим воротом, в чудной шапке с мехом, ни минуты не стоит на месте, он с какой-то неприятной суетливостью носится и семенит туда и обратно, он — то здесь, то там и старается играть роль любезника, обольстителя, рыночного primo amoroso*. Ни одной женщине, если только она не принадлежит к сословию более благородному, он не даст спокойно пройти, а пустится за нею вслед с совершенно неподражаемыми ужимками, ухватками и гримасами и угостит ее комплиментами, надо полагать, вполне во вкусе угольщиков. Любезничая, он иногда заходит так далеко, что во время разговора нежно обнимает девушку за талию и, держа шапку в руке, клянется ей в верности или же предлагает свои рыцарские услуги. Удивительно, что девушки не только терпят это, но даже встречают маленького уродца приветливыми кивками и вообще благосклонно принимают его любезности. Наверно, этот человечек наделен немалой долей природного остроумия, несомненным комическим талантом и умением изображать все смешное. Он pajazzo**, плут, забавник на всю округу, где находится его лес; без него не обойдется ни свадебный пир, ни попойка, ни крестины, ни пляс где-нибудь в деревенской гостинице; всех веселят его шутки, их вспоминают потом целый год. К семейству этому, если не считать детей и, может быть, служанок, которые остаются дома, принадлежат две женщины крепкого телосложения и мрачного, угрюмого вида, которому, впрочем, немало способствует угольная пыль, въевшаяся в кожу. Нежная привязанность большого шпица, с которым семейство, торгующее здесь на рынке, делится каждым куском, доказало мне, впрочем, что и в хижине угольщика жизнь может быть честной и патриархальной. У малыша, впрочем, силы как у великана, и семейство поручает ему доставлять на дом покупателям проданные мешки с углем. Я часто видел, как женщины нагружали ему на спину десять больших корзин, громоздя их одну на другую, а он потом несся вприпрыжку, словно не чувствовал никакой тяжести. Посмотреть на него сзади — так нет зрелища более дикого и причудливого. Разумеется, от всей этой фигурки ничего уже не оставалось, виден был только огромный мешок с углем, а внизу две ножки. Казалось, по рынку скачет какое-то баснословное животное, сказочное подобие кенгуру.

______________

* Первого любовника (ит.).

** Паяц (ит.).

Я. Смотри, смотри, кузен, там у церкви начинается какая-то свалка. Две зеленщицы затеяли жаркую ссору, вероятно все из-за злополучного meum и tuum*, и, подбоченясь, ругаются, как видно, не стесняясь в выражениях. Сбегается народ, плотным кольцом окружает спорщиц, все громче и пронзительней звучат их голоса, они все яростнее размахивают руками, все ближе придвигаются друг к другу. Сейчас дело дойдет до кулаков. Полиция прокладывает себе дорогу. Что это? Множество глянцевитых шляп внезапно замелькало среди спорщиц... кумушкам в один миг удалось укротить распаленные страсти. Ссора кончилась без вмешательства полиции; женщины спокойно возвращаются к своим корзинкам с зеленью; народ, который лишь несколько раз, должно быть в наиболее драматические моменты ссоры, громкими возгласами выражал свое одобрение, разбегается.

______________

* Мое и твое (лат.).

Кузен. Ты видишь, дорогой кузен, за все то долгое время, что мы провели у окна, это была единственная ссора, завязавшаяся на рынке, и окончилась она исключительно благодаря вмешательству народа. Даже и более серьезные и опасные столкновения народ обычно прекращает сам: все бросаются на дерущихся и разнимают их. Прошлый раз в рыночный день между мясными и овощными лавками появился высокий оборванец, дерзкий и свирепый на вид, и у него вдруг завязалась ссора с проходившим мимо приказчиком из мясной лавки. Он сразу же размахнулся огромной дубиной, которую, точно ружье, держал на плече, и неминуемо уложил бы приказчика, если бы тот, изловчась, не увернулся и не убежал в свою лавку. Там он вооружился тяжелым мясничьим топором и хотел разделаться с парнем. Судя по всему, история должна была бы кончиться смертоубийством, пришлось бы действовать уголовному суду. Но зеленщицы, все — сильные, упитанные особы, сочли своей обязанностью заключить приказчика-мясника в свои объятия, столь ласковые и крепкие, что тот с места не мог двинуться; он стоял, высоко подняв свое оружие, как в патетических словах говорится о "грубом Пирре":

Так, как злодей с картины, он стоял

И, словно чуждый воле и свершенью,

Бездействовал

Между тем другие женщины, а также продавцы щеток, подставочек для обуви и так далее, окружив парня, дали полиции возможность подойти и схватить его, — мне кажется, это был отпущенный на волю преступник.

Я. Так, значит, народ в самом деле стремится поддерживать порядок? Подобное стремление для всех может иметь только самые благотворные последствия.

Кузен. Вообще, дорогой кузен, наблюдение рынка укрепило меня в мысли, что с того злополучного времени, когда дерзкий и надменный враг захватил нашу страну, тщетно пытаясь подавить ее дух, который, как крепко сжатая пружина, тотчас же опять выпрямлялся с новой силой, в берлинском народе произошла замечательная перемена. Словом — улучшились и с внешней стороны нравы народа, а если ты как-нибудь в погожий летний день после обеда отправишься к балаганам и посмотришь на публику, что собирается в Моабите, то даже у девушек из простонародья и у поденных рабочих ты заметишь стремление к некоторой куртуазности, весьма забавное. С массой случилось то же самое, что происходит с отдельной личностью, которая увидела много нового, узнала много необычайного и наряду с правилом "Nil admirari"* усвоила и более мягкие нравы. Прежде берлинцы были неприветливы и грубы; приезжему, например, нельзя было попросить указать улицу или дом и даже вообще задать какой-нибудь вопрос, чтобы не нарваться на грубый или насмешливый ответ или получить неверное указание и очутиться в дураках. Берлинский уличный мальчишка раньше рад был воспользоваться малейшим поводом — будь то чей-нибудь непривычный наряд, чье-нибудь смешное злоключение — для отвратительных наглых выходок; теперь такого уже более не существует. Ведь те парни, что торгуют сигаретами у Ворот и предлагают "веселого Гамбуржца" avec du feu**, эти мошенники, которые кончают жизнь в Шпандау или в Штраусберге, или, как недавно один их сотоварищ, на эшафоте, — отнюдь не то, чем является в Берлине настоящий уличный мальчишка, который, не будучи бродягой и чаще всего работая учеником у какого — нибудь мастера, при всем своем безбожном поведении и всей своей испорченности — смешно сказать — не чужд известного point d'honneur*** и не лишен весьма забавного природного остроумия.

______________

* "Ничему не удивляться" (ит.).

** С огнем (фр.).

*** Понятия о чести (фр.).

Я. Ах, дорогой кузен, дай-ка я поскорее расскажу тебе, как задел меня на днях своей мерзкой шуткой один такой остроумец из народа. Иду я у Бранденбургских ворот, а меня преследуют шарлоттенбургские извозчики, предлагая сесть. Один из них, мальчишка лет шестнадцати — семнадцати, не старше, дошел до такой наглости, что схватил меня за руку своей грязной пятерней. "Что это — за руки хватать!" — напустился я на него. "А в чем дело, сударь, — ответил мальчишка совершенно хладнокровно, вытаращив на меня глаза. — Почему бы мне и не хватать вас? А может, вы нечестный человек?"

Кузен. Ха-ха! Это действительно шутка, но она — плод глубочайшего падения нравов, порождение вонючей ямы. Шутки берлинских зеленщиц и других торговок славились на весь мир, и им даже делали честь, называя их шекспировскими, хотя при ближайшем рассмотрении вся их сила и оригинальность сводились главным образом к бесстыдной дерзости, с которой даже и самая гнусная грязь преподносилась в виде пикантного блюда. Раньше рынок был ареной ссор, драк, обмана, воровства, и ни одна порядочная женщина не решалась сама делать покупки, потому что могла подвергнуться там страшным оскорблениям. Мало того что торговцы ополчались друг на друга и на весь свет, находились люди, которые открыто шли на то, чтобы сеять беспокойство и при этом ловить рыбу в мутной воде, как поступал, например, весь этот сброд, навербованный со всех концов земли, пополнявший тогда наши войска. А теперь, дорогой кузен, посмотри, — рынок являет отрадную картину довольства и мирного благонравия. Я знаю, восторженные ригористы, сверхпатриотические аскеты злобно ратуют против этого внешнего лоска, считая, что, по мере того как сглаживаются нравы народа, сглаживается и исчезает все чисто народное. Я же искренне и твердо убежден, что народ, встречающий и соотечественника и чужестранца не грубостью или презрительной насмешкой, а вежливым обхождением, не может из-за этого утратить свой национальный характер. А если бы в доказательство моего утверждения я привел слишком яркий пример, мне бы немало досталось от этих ригористов.

Все слабее становилась толчея, все более пусто делалось на рынке. Торговки овощами нагрузили свои корзины на подъехавшие повозки, другие потащили их сами, телеги с мукой отбыли, цветочницы водрузили оставшиеся у них цветы на тачки. Деятельней становилась полиция, которая всюду поддерживала порядок, в особенности же следила за цепью возов. Порядок и не нарушался бы, если бы время от времени какому-нибудь своенравному крестьянскому парню не приходило в голову открыть на рыночной площади собственный Берингов пролив и направить по нему свой отважный бег, наезжая на ларьки с овощами и прокладывая себе путь прямо к дверям лютеранской церкви. Поднимался крик, и не в меру изобретательному вознице доставалось по заслугам.

— Этот рынок, — молвил кузен, — и теперь являет правдивую картину вечно изменчивой жизни. Суетливая деятельность, потребность минуты заставили людей столпиться вместе; проходит несколько мгновений — и все опустело. Голоса, сливавшиеся в нестройный гул, замолкли, и каждое покинутое место бесконечно красноречиво вещает нам страшные слова: "Так было!"

Пробило час, угрюмый инвалид вошел в кабинет и, скривив лицо, заявил, что довольно хозяину сидеть у окна и пора ему наконец поесть — иначе поданные кушанья остынут.

— Значит, у тебя, дорогой кузен, есть все-таки аппетит? — спросил я его.

— О да, — ответил он с грустной улыбкой, — ты сейчас увидишь.

Инвалид вкатил кресло в соседнюю комнату. Поданы же были вот какие кушанья: мясная кашица, наложенная в небольшую суповую тарелку, яйцо всмятку, поставленное прямо в соль, и полбулочки.

— Малейший лишний кусочек, — тихо и грустно говорил кузен, пожимая мне руку, — малейший кусочек самого лучшего мяса причиняет мне страшнейшие боли, отнимает у меня всю бодрость и гасит последнюю искорку веселья, которая все еще нет — нет да и вспыхивает.

Я указал на листок, прикрепленный к ширме, обнял кузена, крепко прижал его к своей груди.

— Да, брат мой, — воскликнул он голосом, который проникал в самую душу и наполнял ее нестерпимой печалью, — да, брат, — et si male nunc, non olim sic erit!

Бедный брат!

Конец
Готово!